Какой русский поэт перевел илиаду гомера. ​Гомер — самый известный поэт античности

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Федор Достоевский
МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЕЛКЕ

I
МАЛЬЧИК С РУЧКОЙ

Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед елкой и в самую елку перед рождеством я все встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, – значит его все же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил «с ручкой»; это технический термин, значит – просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, – стало быть, лишь начинал профессию. На расспросы мои он сообщил, что у него сестра, сидит без работы, больная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма-тьмущая: их высылают «с ручкой» хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоченевшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халатников, из тех самых, которые, «забастовав на фабрике под воскресенье в субботу, возвращаются вновь на работу не ранее как в среду вечером». Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жены, тут же пищат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набранными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит еще вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресекшимся дыханием, упадет чуть не без памяти на пол.


…и в рот мне водку скверную
Безжалостно вливал…

Когда он подрастет, его поскорее сбывают куда-нибудь на фабрику, но все, что он заработает, он опять обязан приносить к халатникам, а те опять пропивают. Но уж и до фабрики эти дети становятся совершенными преступниками. Они бродяжат по городу и знают такие места в разных подвалах, в которые можно пролезть и где можно переночевать незаметно. Один из них ночевал несколько ночей сряду у одного дворника в какой-то корзине, и тот его так и не замечал. Само собою, становятся воришками. Воровство обращается в страсть даже у восьмилетних детей, иногда даже без всякого сознания о преступности действия. Под конец переносят все – голод, холод, побои, – только за одно, за свободу, и убегают от своих халатников бродяжить уже от себя. Это дикое существо не понимает иногда ничего, ни где он живет, ни какой он нации, есть ли бог, есть ли государь; даже такие передают об них вещи, что невероятно слышать, и, однакоже, всё факты.

II
МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЕЛКЕ

Но я романист, и, кажется, одну «историю» сам сочинил. Почему я пишу: «кажется», ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне все мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.

Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. Он несколько раз с утра подходил к нарам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо подушки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. В другом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему, наконец, в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. «Очень уж здесь холодно», – подумал он, постоял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, потихоньку, ощупью, пошел из подвала. Он еще бы и раньше пошел, да все боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.

Господи, какой город! Никогда еще он не видал ничего такого. Там, откудова он приехал, по ночам такой черный мрак, один фонарь на всю улицу. Деревянные низенькие домишки запираются ставнями; на улице, чуть смеркнется – никого, все затворяются по домам, и только завывают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь – господи, кабы покушать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их; сквозь рыхлый снег звенят об камни подковы, и все так толкаются, и, господи, так хочется поесть, хоть бы кусочек какой-нибудь, и так больно стало вдруг пальчикам. Мимо прошел блюститель порядка и отвернулся, чтоб не заметить мальчика.

Вот и опять улица, – ох какая широкая! Вот здесь так раздавят наверно; как они все кричат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое большое стекло, а за стеклом комната, а в комнате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие лошадки; а по комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с мальчиком танцевать, какая хорошенькая девочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. Глядит мальчик, дивится, уж и смеется, а у него болят уже пальчики и на ножках, а на руках стали совсем красные, уж не сгибаются и больно пошевелить. И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие – миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ. Подкрался мальчик, отворил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закричали и замахали! Одна барыня подошла поскорее и сунула ему в руку копеечку, а сама отворила ему дверь на улицу. Как он испугался! А копеечка тут же выкатилась и зазвенела по ступенькам: не мог он согнуть свои красные пальчики и придержать ее. Выбежал мальчик и пошел поскорей-поскорей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять заплакать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так одиноко и жутко, и вдруг, господи! Да что ж это опять такое? Стоят люди толпой и дивятся: на окне за стеклом три куклы, маленькие, разодетые в красные и зеленые платьица и совсем-совсем как живые! Какой-то старичок сидит и будто бы играет на большой скрипке, два других стоят тут же и играют на маленьких скрипочках, и в такт качают головками, и друг на друга смотрят, и губы у них шевелятся, говорят, совсем говорят, – только вот из-за стекла не слышно. И подумал сперва мальчик, что они живые, а как догадался совсем, что это куколки, – вдруг рассмеялся. Никогда он не видал таких куколок и не знал, что такие есть! И плакать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куколок. Вдруг ему почудилось, что сзади его кто-то схватил за халатик: большой злой мальчик стоял подле и вдруг треснул его по голове, сорвал картуз, а сам снизу поддал ему ножкой. Покатился мальчик наземь, тут закричали, обомлел он, вскочил и бежать-бежать, и вдруг забежал сам не знает куда, в подворотню, на чужой двор, – и присел за дровами: «Тут не сыщут, да и темно».


Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: «Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, – подумал мальчик и усмехнулся, вспомнив про них, – совсем как живые!..» И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. «Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!»

– Пойдем ко мне на елку, мальчик, – прошептал над ним вдруг тихий голос.

Он подумал было, что это все его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и… и вдруг, – о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видал еще таких деревьев! Где это он теперь: все блестит, все сияет и кругом всё куколки, – но нет, это всё мальчики и девочки, только такие светлые, все они кружатся около него, летают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смотрит его мама и смеется на него радостно.

– Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! – кричит ей мальчик, и опять целуется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. – Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? – спрашивает он, смеясь и любя их.

– Это «Христова елка», – отвечают они ему. – У Христа всегда в этот день елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки… – И узнал он, что мальчики эти и девочки все были всё такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих корзинах, в которых их подкинули на лестницы к дверям петербургских чиновников, другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении, третьи умерли у иссохшей груди своих матерей, во время самарского голода, четвертые задохлись в вагонах третьего класса от смраду, и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Христа, и он сам посреди их, и простирает к ним руки, и благословляет их и их грешных матерей… А матери этих детей все стоят тут же, в сторонке, и плачут; каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо…

А внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика; разыскали и его маму… Та умерла еще прежде его; оба свиделись у господа бога в небе.

И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне все кажется и мерещится, что все это могло случиться действительно, – то есть то, что происходило в подвале и за дровами, а там об елке у Христа – уж и не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться, или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать.

Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед ёлкой и в самую ёлку перед Рождеством, я всё встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, – значит его всё же кто-то снаряжал, посылая. Он ходил «с ручкой»; это технический термин, значит – просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, – стало быть, лишь начинал профессию. На расспросы мои он сообщил, что у него сестра, сидит без работы, больная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма-тьмущая: их высылают «с ручкой» хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоченевшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халатников , из тех самых, которые, «забастовав на фабрике под воскресенье в субботу, возвращаются вновь на работу не ранее как в среду вечером». Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жены, тут же пищат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набранными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит еще вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресекшимся дыханием, упадет чуть не без памяти на пол,

…и в рот мне водку скверную
Безжалостно вливал…

Когда он подрастет, его поскорее сбывают куда-нибудь на фабрику, но всё, что он заработает, он опять обязан приносить к халатникам, а те опять пропивают. Но уж и до фабрики эти дети становятся совершенными преступниками. Они бродяжат по городу и знают такие места в разных подвалах, в которые можно пролезть и где можно переночевать незаметно. Один из них ночевал несколько ночей сряду у одного дворника в какой-то корзине, и тот его так и не замечал. Само собою, становятся воришками. Воровство обращается в страсть даже у восьмилетних детей, иногда даже без всякого сознания о преступности действия. Под конец переносят всё – голод, холод, побои, – только за одно, за свободу, и убегают от своих халатников бродяжить уже от себя. Это дикое существо не понимает иногда ничего, ни где он живет, ни какой он нации, есть ли Бог, есть ли государь; даже такие передают об них вещи, что невероятно слышать, и, однако же, всё факты.

Достоевский. Мальчик у Христа на ёлке. Видеофильм

II. Мальчик у Христа на ёлке

Но я романист, и, кажется, одну «историю» сам сочинил. Почему я пишу: «кажется», ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне всё мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне Рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.

Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. Он несколько раз с утра подходил к нарам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо подушки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. В другом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к её углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему наконец в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. «Очень уж здесь холодно», – подумал он, постоял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, потихоньку, ощупью, пошел до подвала. Он еще бы и раньше пошел, да всё боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.

Господи, какой город! Никогда еще он не видал ничего такого. Там, откудова он приехал, по ночам такой черный мрак, один фонарь на всю улицу. Деревянные низенькие домишки запираются ставнями; на улице, чуть смеркнется – никого, все затворяются по домам, и только завывают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь – Господи, кабы покушать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их; сквозь рыхлый снег звенят об камни подковы, и все так толкаются, и, господи, так хочется поесть, хоть бы кусочек какой-нибудь, и так больно стало вдруг пальчикам. Мимо прошел блюститель порядка и отвернулся, чтоб не заметить мальчика.

Вот и опять улица, – ох какая широкая! Вот здесь так раздавят наверно; как они все кричат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое большое стекло, а за стеклом комната, а в комнате дерево до потолка; это ёлка, а на ёлке сколько огней, сколько золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие лошадки; а по комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с мальчиком танцевать, какая хорошенькая девочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. Глядит мальчик, дивится, уж и смеется, а у него, болят уже пальчики и на ножках, а на руках стали совсем красные, уж не сгибаются и больно пошевелить. И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие – миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ. Подкрался мальчик, отворил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закричали и замахали! Одна барыня подошла поскорее и сунула ему в руку копеечку, а сама отворила ему дверь на улицу. Как он испугался! А копеечка тут же выкатилась и зазвенела по ступенькам: не мог он согнуть свои красные пальчики и придержать её. Выбежал мальчик и пошел поскорей-поскорей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять заплакать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так одиноко и жутко, и вдруг, Господи! Да что ж это опять такое? Стоят люди толпой и дивятся: на окне за стеклом три куклы, маленькие, разодетые в красные и зеленые платьица и совсем-совсем как живые! Какой-то старичок сидит и будто бы играет на большой скрипке, два других стоят тут же и играют на маленьких скрипочках, и в такт качают головками, и друг на друга смотрят, и губы у них шевелятся, говорят, совсем говорят, – только вот из-за стекла не слышно. И подумал сперва мальчик, что они живые, а как догадался совсем, что это куколки, – вдруг рассмеялся. Никогда он не видал таких куколок и не знал, что такие есть! И плакать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куколок. Вдруг ему почудилось, что сзади его кто-то схватил за халатик: большой злой мальчик стоял подле и вдруг треснул его по голове, сорвал картуз, а сам снизу поддал ему ножкой. Покатился мальчик наземь, тут закричали, обомлел он, вскочил и бежать-бежать, и вдруг забежал сам не знает куда, в подворотню, на чужой двор, – и присел за дровами: «Тут не сыщут, да и темно».

Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: «Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, – подумал мальчик и усмехнулся, вспомнив про них, – совсем как живые!..» И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. «Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!»

– Пойдем ко мне на ёлку, мальчик, – прошептал над ним вдруг тихий голос.

Он подумал было, что это всё его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и… и вдруг, – о, какой свет! О, какая ёлка! Да и не ёлка это, он и не видал еще таких деревьев! Где это он теперь: всё блестит, всё сияет и кругом всё куколки, – но нет, это всё мальчики и девочки, только такие светлые, все они кружатся около него, летают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смотрит его мама и смеется на него радостно.

– Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! – кричит ей мальчик, и опять целуется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. – Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? – спрашивает он, смеясь и любя их.

– Это «Христова ёлка», – отвечают они ему. – У Христа всегда в этот день ёлка для маленьких деточек, у которых там нет своей ёлки… – И узнал он, что мальчики эти и девочки все были всё такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих корзинах, в которых их подкинули на лестнице к дверям петербургских чиновников; другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении , третьи умерли у иссохшей груди своих матерей (во время самарского голода) , четвертые задохлись в вагонах третьего класса от смраду , и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Христа, и он сам посреди их, и простирает к ним руки, и благословляет их и их грешных матерей… А матери этих детей все стоят тут же, в сторонке, и плачут; каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо…

А внизу, наутро, дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика; разыскали и его маму… Та умерла еще прежде его; оба свиделись у господа бога в небе.

И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне всё кажется и мерещится, что всё это могло случиться действительно, – то есть то, что происходило в подвале и за дровами, а там об ёлке у Христа – уж и не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать.


…и в рот мне водку скверную // Безжалостно вливал… – Неточная цитата из стихотворения Н. А. Некрасова «Детство» (1855), которое является второй редакцией стихотворения «Отрывок» («Родился я в губернии…», 1844). При жизни Некрасова и Достоевского «Детство» не было опубликовано, но ходило в списках. Когда и как с ним познакомился Достоевский, не ясно; тем не менее вся сцена спаивания малолетнего мальчика перекликается со следующим отрывком из «Детства»:

От матери украдкою
Меня к себе сажал
И в рот мне водку гадкую
По капле наливал:
«Ну, заправляйся смолоду,
Дурашка, подрастешь –
Не околеешь с голоду.
Рубашку не пропьешь!» –
Так говорил – и бешено
С друзьями хохотал,
Когда я, как помешанный,
И падал, и кричал…
(Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Л., 1981. Т. 1. С. 558).

…другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении… – Воспитательными домами назывались приюты для подкидышей и беспризорных младенцев. Внимание Достоевского было привлечено к Петербургскому воспитательному дому еще в 1873 г. заметкой в «Голосе» (1873. 9 марта), в которой излагалось письмо священника Иоанна Никольского о большой смертности среди питомцев этого заведения, розданных крестьянкам его прихода в Царскосельском уезде. В письме указывалось, что крестьянки берут детей для того, чтобы получить за них белье и деньги, а о младенцах не заботятся; в свою очередь доктора, выдающие документы на право взять ребенка, проявляют полное равнодушие и безразличие к тому, в чьи руки попадут дети. В майском выпуске «Дневника писателя», рассказывая о посещении Воспитательного дома, Достоевский упомянет о своем намерении «съездить в деревни, к чухонкам, которым розданы на воспитание младенцы» (см. с. 176).

Чухонец – финн.

…во время самарского голода… – В 1871 – 1873 гг. Самарскую губернию постигли катастрофические неурожаи, вызвавшие сильный голод.

…четвертые задохлись в вагонах третьего класса от смраду… – «Московские ведомости» (1876. 6 янв.) привели запись из жалобной книги на ст. Воронеж о том, что в поезде, в вагоне третьего класса угорели мальчик и девочка и что состояние последней безнадежно. «Причина – смрад в вагоне, от которого бежали даже взрослые пассажиры».

В памяти последующих поколений Гнедич остался прежде всего как автор первого полного поэтического перевода «Илиады». «С именем Гнедича, - писал Белинский, - соединяется мысль об одном из тех великих подвигов, которые составляют вечное приобретение и вечную славу литератур. Перевод Гнедича «Илиады» на русский язык есть заслуга, для которой нет достойной награды»

«РУССКАЯ ИЛИАДА»

Н.И. Гнедич

В 2009 году исполнилось 180 лет появлению «Илиады» Гомера в переводе Николая Ивановича Гнедича. Это стало выдающимся событием в литературной и культурной жизни России.

Гомер и его герои были известны на Руси чуть ли не с первых времён книжной письменности. Например, царь Иван Грозный в одном из посланий к князю Курбскому обращается к героям «Илиады»: «Ты, подобно Антеру и Энеи, предателям Троянским, много соткав, лжеши». Под Антером, очевидно, разумелся Антенор, один из троянских вождей, советовавший выдать грекам Елену.

В 1748 г. М.В. Ломоносов, блестящий знаток древнегреческого языка, включил примеры из «Илиады» Гомера в свою «Риторику». Это были первые стихотворные переводы Гомера на русский язык: речь Одиссея (Илиада, IX, 225-261 = 37 строк):

Здравствуй, Пелид! В дружелюбных нам пиршествах нет недостатка...
и речь Зевса (Илиада, VIII, 1-15 = 15 строк):
Слушайте слово моё, и боги небес и богини:
Я вам поведаю, что мне в персях сердце внушает...

Первый стихотворный перевод Гомера на русский язык осуществил Е.И. Костров, переводчик по призванию. Переводил он, как и Ломоносов, александрийским стихом*. Александрийский стих кратен двум и потому перевод Гомера не был эквилинеарен. Трудился Костров над переводом «Илиады» шесть лет и перевёл в общей сложности чуть больше восьми песен.

Ермил Иванович Костров был яркой личностью, но по жизни оставался одиноким и любил вино. О нём ходило немало анекдотов, например «Хмельнин Гомеру не подобен». А Нестор Кукольник даже сочинил пьесу «Ермил Иванович Костров. Драма в пяти актах и стихах». Костров дружил с Суворовым, тот говорил: «Люблю Гомера, но не люблю десятилетней Троянской осады, какая медлительность».

Костровский перевод «Илиады» стал его исторической заслугой – это первый художественный перевод Гомера в России. То, что он перевёл только треть «Илиады», не является следствием его нетрудоспособности и страсти к хмельному. Как поэт он просто не мог больше коверкать Гомера, переделывая гекзаметр в ямб.

В 1807 году поэт и переводчик Н.И. Гнедич (1784-1833) приступил к главному делу своей жизни – полному стихотворному переводу «Илиады». С древнегреческим языком и «Илиадой» Гомера он познакомился ещё ребёнком и заболел ею раз и навсегда, мечтая перевести эти звучные, торжественные строки на русский язык.

Намерение Николая Гнедича поддержал Н.А. Крылов и добился для него места библиотекаря Санкт-Петербургской публичной библиотеки. А затем царствующий дом выделил Гнедичу специальный пенсион на осуществление перевода «Илиады».

Вначале Николай Иванович попробовал продолжить дело Кострова. Однако вскоре убедился, что александрийский шестистопный ямб непригоден для перевода древнегреческого гекзаметра на русский язык. Николай Иванович отложил наработанное Костровым и то, что уже перевёл сам, и начал с нуля, с первой гомеровской строки:

Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,
Грозный, который ахеянам тысячи бедствий соделал...

От мечты до её осуществления Николаю Гнедичу понадобилось 20 лет. В 1829 году вышел в свет его полный перевод «Илиады». Николай Иванович Гнедич осуществил коллинеарный перевод, то есть строка в строку, не изменив размера стиха.

Русское общество проявило живейший интерес к работе Гнедича. О нём говорили и в литературных кружках и в светских салонах. А.С. Пушкин мгновенно отреагировал в «Литературной газете»:
«Наконец вышел в свет так давно и так нетерпеливо ожиданный перевод Илиады! Когда писатели, избалованные минутными успехами, большею частью устремились на блестящие безделки, когда талант чуждается труда, а мода пренебрегает образцами величавой древности, когда поэзия не есть благоговейное служение, но токмо легкомысленное занятие: с чувством глубоким уважения и благодарности взираем на поэта, посвятившего гордо лучшие годы жизни исключительному труду, бескорыстным вдохновениям и совершению единого, высокого подвига. Русская Илиада перед нами. Приступаем к её изучению, дабы со временем отдать отчёт нашим читателям о книге, долженствующей иметь столь важное значение на отечественную словесность».

Но Александр Сергеевич не был бы самим собой, если бы не сострил. Вот дружеская шутка, позже им же тщательно вымаранная:
Крив был Гнедич-поэт,
преложителъ слепого Гомера,
Боком одним с образцом
схож и его перевод.

Гнедич действительно был крив на один глаз – последствие перенесённой в детстве оспы.

В обычной жизни Гнедича отличали простодушие, наивность. Кроме литературной деятельности, за которую он получил чин статского советника и звание академика (в 1811 году), увлекался ещё и собиранием книг. Его уникальная библиотека в 1250 томов, содержавшая редкие, подчас бесценные книги, по его завещанию передана в Полтавскую гимназию. После революции хранилась в Полтавской библиотеке, а после Великой Отечественной войны часть её перевезли в Харьков, в областную библиотеку им. В.Г. Короленко. Нынче судьба этого собрания неизвестна.

После выхода в свет «Илиады» Гнедич прожил всего четыре года. Усиленные занятия ослабили и без того болезненный организм поэта.

А.С. Пушкин сказал: «Русская Илиада перед нами. Приступаем к её изучению». Однако подлинного изучения «Илиады» Н.И. Гнедича не было и нет. Есть труды, посвящённые переводческой работе Гнедича, есть статьи о стихах Гомера в переводе Гнедича, но справочника по «Илиаде» нет. Нет именного указателя, нет мартирологов, нет описания оружия, материалов изготовления и так далее. А для современного читателя уже необходим и небольшой словарик старославянских слов (верея, глезна, гридня, лядвея, пард, усмарь и др.). Между прочим, в Англии перевод «Илиады» Гомера сопровождают шесть томов справок, уточнений, пояснений и проч.

В переводе Н.И. Гнедича много достоинств. Отметим два. Первый – это волшебный русский язык. Чего стоит хотя бы такое выражение:

Гера прельщает старика Зевса, коварствуя сердцем.

Второе – очень и очень важное достоинство – Гнедич не использует римского варианта гомеровских имён, не вносит путаницу. Всего дважды он допустил такой просчёт. А вот перевод «Одиссеи», осуществлённый поэтом В.А. Жуковским, изобилует такими погрешностями.

После 1829 года вышли в свет многие десятки изданий «Илиады» Гомера в переводе Н. Гнедича, но до сих пор нет справочника по «Илиаде» в русском переводе. Почти в каждом издании имеется «Словарь мифологических и географических названий и имён», но все они с существенными погрешностями. Так, в издании «Библиотеки античной литературы» 1978 года всего 289 «географических названий и имён» из 1165 упоминаемых в тексте. А в издании, осуществлённом издательством «Азбука-классика» в 2005 году, уже 585 имён и названий. Но! Увеличение произошло в основном за счёт путаницы: автор «Словаря» включил все известные ему имена, в том числе и не встречающиеся в «Илиаде».

Причём все авторы «словарей» избегают упоминать имена, которые встречаются многократно по разные стороны фронта. Так, никто не включил в свой словарь имя «Хромий». Почему? Да потому, что Хромиев было пять разных человек, к тому же четверо Хромиев воевали против Трои, а один – за Трою. Точно по этой же причине ни один автор своего словаря не включил имя Актор.

В составленном мной именном указателе каждое имя привязано к номеру песни и номеру стиха. Например, Ахиллес упоминается 494 раза, Аполлон – 160, Гектор – 512 и так далее. Всего в поэме Гомера 843 действующих лица, в полтора раза больше, чем в «Войне и мире» Л.Н. Толстого.

Имён настолько много, что пару раз споткнулся и сам Гомер. Так, Деипир фракийский убит Геленом, «сыном Приама» (13 – 576). Менелай, не разобравшись, решил, что убит ахейский Деипир, и ранил Гелена. Но ведь фракияне воевали на стороне Трои (2 – 844), то есть Гелен убил союзника, а Менелай заступился за врага. И второй случай. Вождь пафлагонян Пилемен убит Менелаем (5 – 576), но когда погиб сын Пилемена, Пилемен стал его оплакивать, то есть ожил (13 – 658, 659).

Обилие действующих лиц заставило Гомера идти на повторы имён. Шестьдесят девять имён встречаются дважды, причём есть примеры, когда одноимённые герои находятся по разные стороны фронта. Так, Агелай ахейский воюет с Агелаем троянским, Медон аргивский борется с Медоном троянским, Перифас данайский сражается с Перифасом троянским. И всего таких пар – тринадцать.

По три раза одно и то же имя встречается одиннадцать раз, из них разноплеменных – семь. По четыре раза встретилось пять имён, из них только Меланипп с двух сторон: три троянца и один данай. И, наконец, два имени встречается по пять раз – это Актор (все пятеро – данаи) и Хромий (четверо троянцев и один аргивянин).

Гений поэта и переводчика «Илиады» Николая Ивановича Гнедича выразился также и в том, что многие фразы из поэмы Гомера в его переводе звучат афористично, порой плакатно.

12 – 342: Знаменье лучшее всех – за отечество храбро сражаться!

12 – 328: Вместе вперед! Иль на славу кому, иль за славою сами (на щите иль под щитом).

12 – 412: Успешнее труд совокупный! (У В. Маяковского: «Единица – вздор, единица – ноль, один – даже если очень важный – не поднимет простое пятивершковое бревно...»).

13 – 729: Нет, совокупно всего не стяжать одному человеку.

14 – 300: Зевсу, коварствуя сердцем, вещала державная Гера (коварствуя сердцем – ну, что за прелесть!).

17 – 445-446: горькая философия –
Ибо из тварей, которые дышат и ползают в прахе,
Истинно в целой вселенной несчастнее нет человека.

* Александрийский стих – это шестистопный ямб. В XII веке такими стихами была написана поэма об Александре Македонском – отсюда и название. Вот пример из Кондратия Рылеева: «Надменный временщик, и подлый и коварный. Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный».

Виктор РЕМИЗОВСКИЙ, г. Хабаровск.

Перевод таких бессмертных произведений, как поэмы Гомера «Илиада» и «Одиссея», безусловно, можно считать великим творческим подвигом. Каждый переводчик, являясь новым соавтором произведения, накладывая свой отпечаток на описание событий, тем не менее, стремится совершить главное - «сохранить в своем переводе отражение красок и аромата подлинника» (В. Г. Белинский), сделать греческий эпос «составной частью отечественной культуры» (http://www.philology.ru/literature2/egunov-zaytsev-90.htm). Такие важнейшие задачи ставили себе русские переводчики «Илиады» и «Одиссеи» - Гнедич, Вересаев, Жуковский, Минский.

Прежде всего, стоит сказать о том, что переводчик в процессе своей работы не просто воспроизводит текст, но и проявляет себя как писатель, дополняя и обыгрывая оригинал, создавая своё уникальное произведение. Переводы, являясь неповторимыми творениями русских авторов, обладают разной степенью художественной значимости. Сравнивая переводы «Илиады», русский литературовед М. Л. Гаспаров утверждал, что «для человека, обладающего вкусом, не может быть сомнения, что перевод Гнедича неизмеримо больше дает понять и почувствовать Гомера, чем более поздние переводы Минского и Вересаева». Он точно обозначил разницу переводов Гнедича и Вересаева, заметив, что Вересаев писал «для неискушенного читателя современной эпохи, а Гнедич — для искушенного читателя пушкинской эпохи». Логично предположить, что эта разница была обусловлена временем написания переводов и индивидуальными особенностями стиля переводчиков. Гнедич и Жуковский создавали свои переводы в первой половине XIХ века, прибегая к использованию архаичной лексики, в то время как Вересаев, писатель XX века, стремился преодолеть эту архаичность. Тем не менее, делая более поздний перевод «Илиады» и «Одиссеи», Вересаев не старался каждое слово сделать непохожим на перевод Гнедича и Жуковского, многие строки он сохранил, придерживаясь своего убеждения, что «все хорошее, все удавшееся новый переводчик должен полною горстью брать из прежних переводов».
Выбранные нами для сопоставительного анализа отрывки из «Илиады» (в переводах Гнедича и Вересаева) и «Одиссеи» (в переводах Жуковского и Вересаева), эпизоды гибели Патрокла, прощания Гектора с Андромахой и отплытия судна Телемаха, наилучшим образом отражают личностные качества гомеровских героев. Такое внимание к внутреннему содержанию человеческой личности является отличительной чертой творчества Гомера.

На основе анализа этих эпизодов можно говорить о схожести переводов, что свидетельствует об их несомненной близости к первоисточнику и помогает нам заглянуть сквозь века и почувствовать поэтический дух самого Гомера. Но нельзя не заметить, что каждый поэт привносит в произведение что-то свое.

Основные различия в переводах можно обнаружить, анализируя лексический уровень текста. В переводе Вересаева мы не встретим таких слов и выражений, как «одеянный», «в сонмах», «шествовал», «очи», «брег», «даровала». Писатель заменяет их на более нейтральные и разговорные: «укрытый», «в давке», «шагал», «глаза», «берег», «послала». Гнедич использует в своем переводе высокую лексику («кои полягут во прах», «вкруг» у Гнедича и «на землю пыльную свергнут», «вокруг» у Вересаева). Различия в переводах можно проследить и на уровне синтаксиса. Например, Вересаев не использует такие устаревшие синтаксические конструкции, как «приближалась бо к Гектору гибель». Там, где Гнедич с трагическим пафосом обращается к герою «Тут, о Патрокл, бытия твоего наступила кончина», Вересаев опускает междометие, делая слог более простым, но создает эмоциональный накал с помощью восклицания «Тут, Патрокл, для тебя наступило скончание жизни!»
Перевод Жуковского «Одиссеи» представляется в какой-то степени более поэтичным, нежели перевод Вересаева, прозаика по роду литературной деятельности. В основном, это отражается на использовании художественных средств: Жуковский дважды применительно к Афине употребляет эпитет «светолоокая», в то время как Вересаев в первом случае не прибегает к помощи данного средства вообще, а во втором называет Палладу «совоокой».

По нашему мнению, переводы Гнедича, Жуковского и Вересаева по-своему уникальны и интересны для читателя, потому что каждый из них позволяет нам хоть на немного приподнять тяжёлый занавес, отделяющий древность от современности.